Когда он оканчивал игру, он был бледен, устал, весь в поту. Словом, это был артист в душе, много переживавший за музыкой. Она не да­вала ему возможности и учиться. Как-то раз на уроке словесности в пятом клас­се его вызвал преподаватель П. А. Адамов.


—  Ну, Абрамов, расскажите нам о поэзии.

— О поэзии? О поэзии?

— Да, о поэзии.

Абрамов замолчал на минуту, другую.

—  Поэзия, поэзия... поэзия пишется стихами, а проза... так себе.


Все рассмеялись искренно, преподаватель тоже. Абрамов покраснел, замол­чал и замолк совершенно. Преподаватель поставил ему единицу, Видно было, что Абрамов, который был второй год в классе, ничего не делал и ничего не знал. Его исключили из гимназии как второгодника за неуспешность. Какая постигла его судьба, я не знаю. Артиста из него не вышло. Он был очень беден и учиться музыке серьезно он не мог. Вероятно, он в конце концов потонул где-нибудь в провинции среди еврейских свадебных оркестров.


В 1882 году я перешел в шестой класс прогимназии. Состав нашей кварти­ры был тот же: Литвиновы и Филонович. Старшим квартиры считался я, но жить было у нас вольнейше, так как теперь квартиру начальство посещало редко. Директор за весь год посетил один раз, застал порядочный беспорядок у нас на столах и в столах. «Вы бы еще сапоги положили сюда», — сказал он мне. Но все обошлось благополучно.


В шестом классе я учился хорошо. Я стал замечать в себе рост умственных сил. В уме рождались разные вопросы, и я давал на них ответы, на мой взгляд, удачные. Чтение серьезных книг давалось мне еще трудно, но статьи публицис­тически-критические, как напр. VIII том сочинений Белинского, где заключа ­ется обзор истории русской литературы до Пушкина и обзор сочинений Пуш­кина, дался мне без труда. Я читал самоучкой без конспекта, полагаясь на свою память. От этого в чтении моем было много дефектов. Многое забывалось, мно­гое проходило мимо, незаметно, на что следовало бы обратить внимание. Кроме литературно-критических статей, книги по истории также интересовали меня. Тогда я начал читать в русском переводе историю Англии Маколея, но чтение это подвигалось крайне медленно. Сказать, что я отдался в то время чтению, я не могу. Читал я между делом, между гимназическими своими занятиями.


Экзамены при окончании шестиклассной прогимназии у меня сошли хоро­шо. Я имел право на награду I степени. Несмотря на это, в городе говорили, что вопрос о награждении меня вызвал в совете большие прения. Особенно меня от­стаивал учитель истории М. И. Павловский. Он подарил мне книгу Лихачевой о «Великих реформаторах». Эта книга была мне на память о нем. гак как М. И. Павловский в том же году оставлял Глухов и переходил в Кременчуг, а затем книга вознаграждала меня отчасти, если бы гимназия не дала мне награды.


В конце концов я на акте гимназическом получил награду, но она глубоко огорчила и даже оскорбила меня. Это был третий том школьного издания сочине ний Пушкина под редакцией Козьмина, заключавший в себе Евгения Онеги на и некоторые выбранные мелкие стихотворения. Книга была в черном бумажном переплете с наклейной бумажкой для номера и с буквами, означаю­щими принадлежность книги Фундаментальной библиотеке Глуховской прогим­назии. Если бы не надпись внутри, что книга дается за благонравие и успехи, если бы не гимназическая сургучная печать и подпись директора и секретаря пе­дагогического совета П. А. Адамова, по внешности можно было думать, что кни­гу я зачитал в Фундаментальной библиотеке прогимназии. Повторяю, эта форма награды меня глубоко оскорбила. До тех пор награды Глуховской прогимназии носили приличный характер, давались законченные произведения или книги с ценными иллюстрациями, или собрание сочинений автора, в хорошем даже рос­кошном переплете. Естественно, что это событие оставило во мне горькое чув­ство обиды по отношению к учебному заведению, которое я оставлял.


Приблизительно в 1882—1883 году я сделал первую попытку писать. Каза­лось, я должен бы попробовать писать прозой. У меня были примеры для это­го П. Я. Литвиновой, глуховского корреспондента «Недели», но для корреспон­денции у меня не было материала, пробовать же писать повести и рассказы я не осмелился. Поэтому первое свое литературное произведение я начал со сти­хов. Должен заметить, что на своем веку я написал немного стихотворений, главным образом шуточного содержания, и все они были по-украински. По-рус­ски мне не давался стих. Не хватало рифмы. Для меня такой факт всегда казал­ся загадочным. До переезда в Киев в 1890 году я не говорил по-украински, а говорил по-русски. Русский язык (правда, с большою примесью украинизмов) был мне родным. Украинский язык я знал плохо. И тем не менее свои перво­начальные писательские опыты я сделал бессознательно по-украински. Не руко­водил ли мною здесь какой-нибудь инстинкт происхождения?


Первым моим литературным произведением была ода на украинском язы­ке. У отца был приказчик Иван Яковлевич Давиденко (по прозванию Сорока). Это был солдат литовского полка, принимавший участие в русско-турецкой вой­не. Он происходил из села Полковничей Слободы, в 12 верстах от Есмани. В этом селе украинский язык очень испорчен, и И. Я. Давиденко говорил по-русски, употребляя время от времени только украинские обороты. Значит, потребности, чтобы стихи, посвященные ему были непременно на украинском языке, не ощущалось. И тем не менее, когда в 1882 году Ив. Як. Давиденко, с которым я был очень дружен, женился, я написал в честь этой женитьбы оду именно на украинском языке.


Содержание этой оды я не помню и воспроизвести ее не могу. Черновика у меня не сохранилось, а подлинник погиб при странных, характерных для то­го времени обстоятельствах. Никто из наших, и я сам на свадьбе не присутст­вовал, но во время пира нас всех вспоминали, и отец И. Я. Давиденко, статный седой старик с большими седыми козацкими усами, похвалившись моею одою, прочитал ее вслух. Присутствовавший на свадьбе поп запротестовал: «Так вот какое вы знакомство водите! Сам государь запретил читать и писать по-мало­русски. А вы на свадьбе читаете на запрещенном языке стихотворения гимна­зистов». И так напугал свадебных гостей, что моя ода была передана попу, который тут же ее сжег. Такая плачевная судьба постигла мой первый литературный опыт.


Ничего в нем, конечно, политического и предосудительного не было. Я толь­ко» помнится, воспевал молодых и желал им счастья.


Другая попытка написать стихи была уже на русском языке и носила бессознательно-украинофильский характер. Они были посвящены восхвалению Глу­хова и начинались насколько помню, так:


О Глухов, Глухов, что с тобою?

Где твоя слава прошедших веков?

........................  пропала ль с волею?

Иль может быть..................

Ты помнишь еще, как Скоропадский здесь жил?


И т.д. Словом, в голове у меня остались только обрывки, да и само стихо­творение осталось неоконченным, потому что поэтическое творчество скоро ис­сякло и не могло, несмотря на все усилия, двинуться вперед. Когда я прочитал начало стихотворения отцу и одному из наших близких знакомых, они покру­тили головами: за такое стихотворение могут и по головке не погладить. И тут я впервые столкнулся с действительностью, узнал, что украинский язык запре­щен и что литература на нем преследуется. До тех пор я не подозревал этого. В то время у меня бессознательно пробудилась любовь к родному украинскому. Почему — не знаю. Не было ни одного человека, кто бы толкнул меня в этом направлении. Но тогда я стал покупать и украинские книжки. [29.09.1924|. Их было тогда не много. Они продавались не в магазинах Глейзера, а в небольшой лавочке Овсеенка, наряду с книжками, издававшимися в Киеве Губановым, Наголкиным, а в Москве торговцами Никольской улицы. Я купил тогда Тараса Бульбу Гоголя в переводе Олены Пчилки. Перевод был издан еще до закона 1876 года, когда запрещены были переводы книг на украинский язык, и с тех пор, вероятно, не находил в Глухове покупателя. Я начал читать перевод. Мно­гое мне тогда на украинском языке казалось непонятным. Словаря не было, и я читал, сверяя непонятные места с русским текстом.


В шестом классе гимназии я снова заболел воспалением легких, это должно быть было уже в шестой раз. Гимназический врач М. В. Филоненко опасался на чала туберкулеза, хотя от меня скрывали это предположение, но я догадывался, особенно когда заставляли меня плевать в баночку, чтобы определить, тонет ли мокрота или нет? Если я замечал кусочки ее потонувшими, я приходил в ужас. Мне страстно хотелось жить. Так чувствовалось много сил. Иногда целые ночи я проводил без сна, думая о том, что можег быть скоро придется расстаться с жизнью. Среди знакомых мне людей много умерло от туберкулеза. Ужас охва­тывал меня, когда я представлял себе цветущую жизнь кругом и себя мертвым, бесчувственным, никому не нужным. Сильная природа моя одержала верх, я выздоровел. Доктор Филоненко высказал тогда предположение, что мой отьезд из Глухова и перемена климата могут благотворно отразиться на моем здоровье, и воспаления легких исчезнут. Он, оказалось, был прав: после отъезда из Глухова я заболел воспалением легких только на 58 году от рождения.


Я уже говорил, что в моем сознании, в связи с процессом 1 марта 1881 го­да начался перелом. Он не был резким, но совершался постепенно. Как известно, коронация Александра III долго откладывалась и имела место только два го­да спустя после его вступления на престол. Она была назначена на 15 мая 1883 года. Это было как раз время наших экзаменов, когда наш класс окончи вал шестиклассную прогимназию. Все мы были очень заняты, и три дня празд ников, которые предстояли нам, нас мало тогда занимали.


Откладывание коронации вызвало разные толки. До Глухова смутно доходи ли слухи о письме царю революционеров, т.е. о письме Исполнительного Комитета партии «Народной Воли», но содержание самого письма оставалось неиз­вестным. Коронации ждали с тревогой. В Глухове были уверены, что во время коронации непременно «что-нибудь произойдет», т. е., другими словами, будет покушение. В конце царствования Александра II покушения ведь сделались бытовым явлением. Ходило много рассказов об открытом уже покушении, будто бы в свечи в Успенском соборе был вложен динамит, и т.п. небылицы. Когда наступил день 15 мая, в Глухове все утро до получения телеграммы о совершив­шейся коронации была сильно напряженная атмосфера, какая бывает, когда люди предполагают, что должно совершиться что-то ужасное. В день коронации несколько товарищей, в том числе и И. И. Шостак, собрались у меня на квар­тире и готовились к экзамену, тревожно ожидая известий из Москвы. День был ясный, тихий, жаркий. Во дворе стояли заготовленные флаги, которые гражда­не должны были вывесить по получении известий о коронации. Часа в три отец мой вдруг закричал «ура» и побежал вывешивать флаги. У меня и, по-видимо­му, у бывших у меня товарищей отлегло от сердца. Ожидавшегося несчастья не случилось. Только И. И. Шостак сделал очень грустную физиономию и заявил, что он заниматься не может, так как не удалось то дело, к которому готовились революционеры, т.е. покушение. Мы прекратили наши занятия на этот день.


Естественно было пойти в город и посмотреть, что делается там. Мы пошли. Город представлял из себя действительно праздничный вид. Тревожное настро­ение, которое замечалось у обывателей, исчезло и заменилось радостным, весе­лым. Точно был первый день Пасхи. Звонили колокола во всех церквах, ходило много народу по улицам. Город был густо разукрашен флагами и представлял красивую пеструю картину. Особенно выдавались флаги, составленные из геор­гиевских цветов.


Вечером была иллюминация. На тротуарах горели и чадили плошки, в до- мах были зажжены свечи. В городском саду был сожжен пышный фейерверк, закончившийся громадным вензелем с буквами А. и М. На улицах весь вечер до поздней ночи было много народу, ходили, весело разговаривали, пели. Пьянст­ва не было, и пьяных я в тот вечер не замечал. Отдельные хоры гимназистов и гимназисток под руководством учителя пения Крыжановского бродили среди гу­ляющей публики и пели. Публика относилась к ним сочувственно и вниматель­но. Словом, праздник вышел на славу, захватил весь Глухов, захватил и меня с товарищами. Один только И. И. Шостак ходил мрачный и не мог помириться с мыслью, что ничего не случилось. Но из товарищей наших ему никто не со­чувствовал.


[30.09.1924]. Окончили мы шестиклассную прогимназию в средине июня 1883 года и затем должны были рассеяться по разным гимназиям для оконча­ния седьмого и восьмого классов. Часть поехала в Новгородсеверск, другая - в Чернигов, Прилуки, Лубны, Немиров. Выбор зависел от случайных причин. В Немиров, напр., ехали потому, что там учителем был А. В. Роменский, быв­ший раньше учителем в Глухове, с особой охотой помогавший ученикам из Глу­ховской прогимназии, особенно тем, кто стоял на квартире у его родственниц Базилевич. Я должен был ехать в Полтаву. Там жил большой приятель моего от­ца присяжный поверенный П. Г. Васьков, который, от природы человек очень добрый, решил помочь моему отцу и взять к себе меня бесплатно на время про­хождения мною седьмого и восьмою классов гимназии. Так как большинство из моих товарищей ехало в Новгородсеверск и подбивало и меня туда ехать, то я с великою грустью думал о Полтаве. Я ехал туда по принуждению, а не по сво­ему выбору.


Мы, гимназисты глуховской прогимназии, хотя прошли вместе всю прогим­назию и, казалось бы, должны сжиться, на самом деле расстались очень быстро Очевидно, духовная связь у нас была чересчур мала. С некоторыми я потом ни разу в жизни не встретила! и не переписывался. Перед окончанием гимназии мы все вместе снялись. Все вышли мало похожими. Директора и учителей не пригласили. Против приглашения некоторые протестовали, и конечно Шостак. Большинство, однако, было за приглашение, но сделали уступку, чтобы не вно­сить раскола. Протестанты заявили, что если будут приглашены учителя, то они откажутся сниматься. Я всегда сожалел, что мы сделали уступку. У меня не сохранилось благодаря этому карточек учителей, и порой, когда мне хотелось возобновить в памяти их физические образы, мне было жаль, что мы в свое время поддались не очень умному способу оппозиции и протеста.


Полтавская гимназия была переполнена. Места не было. Сведения от П. Г. Васькова поступали неутешительные. Телеграмму попечителю послал он, послал отец. Ответ получился, что телеграмма передана на распоряжение дирек­тора полтавской гимназии, и я все каникулы был в тревоге, попаду ли я в Пол­таву или нет, пока в начале, кажется, августа я получил, наконец, известие, что я принят в седьмой класс полтавской гимназии.


Лето я проводил, как обыкновенно, в Есмани, занимаясь пасекою, к кото­рой стал чувствовать тяготение, помогая отцу в хозяйстве, немного читал и меч­тал о поездке в Полтаву. До тех пор я никогда не ездил по железной дороге и видел ее только на картинке. Поехать по железной дороге — это одно уже под­купало меня. Затем впереди стоял новый город, новые люди, новая гимназия и новые условия жизни... Я был юноша застенчивый, глуховская жизнь не дава­ла мне возможности встречаться с обширными кругами людей и жить среди них. В большом обществе я робел, но меня что-то тянуло к нему, к общению, к встрече с людьми. Летом 1883 года приехал в Есмань на несколько дней П. Г. Васьков и оживил нашу однообразную есманскую жизнь. Человек живой, интересный, остроумный, он очень заинтересовал меня, и мысль о жизни с ним, о постоянном общении и беседах сильно подкупала меня, и мне хотелось ско­рей ехать в Полтаву.

 

 

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18