М. Ф. Лазаренко умер в начале 1900-х годов неожиданно в поле на канику­лах от разрыва сердца. Под конец своей жизни он на средства своей жены купил имение в селе Фотевиж Севского уезда, на границе с уездом Глуховским. Там он обыкновенно в последние годы проводил свои каникулы и занимался хозяйством. Обозревая свои владения во время жатвы, он умер на беговых дрожках. Так как время было летнее, смерть застигла М. Ф. в тридцати верстах от Глухова, то его похоронили тихо в Фотевиже. О смерти его много, в том чис­ле и я, узнали очень поздно, а потому я и не мог быть на похоронах, хотя и был в то время в Есмани, в 20 верстах от Фотевижа.


Так сошел незаметно в могилу человек, который во всяком случае не был человеком ординарным и в жизни ряда поколений учащихся, сменившихся на протяжении свыше 35 лет в глуховской гимназии, как мужской так и женской, играл большую роль. В гимназии я не был врагом М. Ф. Лазаренко, а теперь, когда через дымку прошлого рассматриваю своего глуховского директора, мне кажется, что несмотря на тяжелый сухой режим, царивший в гимназии, мы все-таки очень многим хорошим обязаны М. Ф. Лазаренку. Дух демократизма и равенства, царивший в гимназии и поддерживаемый директором, был хоро­шей школой для нас, малышей.


[23.08.1924]. Среди педагогического состава глуховской прогимназии, с кото­рыми мне, как воспитаннику, приходилось иметь дело, не было выдающихся людей. Одни из них были лучше, как педагоги, другие хуже, одни больше сооб­щали знаний воспитанникам, будили у них ум, другие меньше. Но все это бы­ло серо, тускло, и мне некою вспомнить из своих преподавателей, такого, ко­торый бы оставил более или менее яркий след в моей духовной жизни и разви­тии и в духовной жизни моих товарищей. От учителей мы были всегда далеки, и они не старались ближе подойти к нам. Была ли это лень, небрежность, или халатность или отсутствие в них духа живою, педагогического таланта, и учас­тья, или наконец боязнь и осторожность в деле сближения с воспитанниками, которое при тогдашних условиях политической жизни могло быть поставлено им в вину — я не знаю. Только, пожалуй, один преподаватель словесности, Петр Аркадьевич Адамов, который принял нас в пятом классе, вел с нами беседы на литературные темы и заведывал ученической библиотекой, много помогал нам своими советами, указаниями и критическими замечаниями относительно книг, которые, по ею мнению, было бы полезно нам прочитать. Указания ею не но­сили широкою размаха. Он не ставил перед собою задач нашею всестороннего развития, а как словесник вел речь исключительно только о произведениях изящной словесности.


Таким образом, наше общение с учителями ограничивалось встречами в классе, учением и ответами на уроках, выслушиванием от некоторых из них предварительных объяснений уроков и т.д. Но и на этой почве мы не ко всем из учителей относились равно. Одних мы больше уважали за их характер, зна­ния, педагогический такт, других меньше. На уроках тех, к кому мы относились с уважением, напр. на уроках Г. В. Малеванского, к которому мы чувствовали почтение, как бывшему профессору, никто не позволял себе никакой выходки или шалости, все сидели смирно, не занимались посторонними делами, не иг­рали на перья, на уроках же других бывал и шум и борьба учителей с ученика­ми за порядок; бывали разные глупые выходки, о которых еще будет речь. Стро­гая рука М. Ф. Лазаренка, правда, не дозволяла ученикам забирать себе своево­лия. Но большинство из наших учителей были настолько безусловно порядоч­ные люди, что они никогда не доводили о своих столкновениях с учениками до ведома директора и старались улаживать их незаметно и самостоятельно. Не бу­дучи заметными педагогами, учителя глуховской прогимназии в то же время за небольшими исключениями были все же очень благожелательны к воспитанни­кам. Хотя между нами не было близости, но не было и вражды, а большею частью были ровные хорошие отношения, воспоминания о которых доставляет го­раздо больше приятных, чем неприятных переживаний.


Было за мое время в глуховской прогимназии несколько учителей, с которы­ми мне не пришлось встретиться. Они преподавали в старших классах и скоро ушли. Помню молоденького Мочульского, впоследствии учителя киевской IV гимназии, Телинского. Помню высокую стройную фигуру Завистовского, пе­реведенного в Глухов из одной из киевских гимназий. М. Ф. Лазаренко, види­мо, относился к нему с большим почтением и этого не скрывал от учеников. Завистовский не долго пробыл в Глухове. Ученики относились к нему со страхом и уважением и звали его Аттилой.


У этих учителей, повторяю, мне не пришлось учиться.


Законоучителем у нас был священник Иван Автономович Платонов. Он приехал к нам совсем еще молодым человеком, только что но окончании Киевской Духовной Академии, принявшим священство. В первое время о. Платонов преподавал и в учительском институте, там же он был и настоятелем церкви, так как в глуховской прогимназии в то время своей домашней церкви не было. О. Платонов был совсем неинтересный преподаватель. От природы человек вя­лый, он пробудить интереса к своему предмету не мог. Изучение истории Вет­хою и Нового заветов в связи с картой и сведениями из археологии могли бы представить значительный интерес, но о. Платонов относился к своему предме­ту чисто формально, больше спрашивал, чем рассказывал, а если рассказывал, то так близко к учебнику, что слушать его представляло мало интереса. Даже в VI кл., где начиналась история церкви, о. Платонов не умел использовать инте­ресный исторический материал, и здесь уроки его были скучны и малосодержа­тельны. Случалось иногда, что он сидел на уроке без дела, около четверти часа, оставшихся до конца урока. Такой преподаватель, конечно, не мог возбудить в учениках интереса к религии, ее истории и к религиозному знанию и энтузиаз­му. Среди нас не было учеников, которые бы интересовались вопросами рели­гии, как: равно не было и безбожников. У большинства учеников преобладало равнодушие и формальное отношение к религии и церкви. В церковь ходили, потому что туда водило гимназическое начальство.


Недолгое время во втором классе гимназии преподавал русский язык Алек­сей Васильевич Роменский, переведенный затем в Немиров. Он был в Глухове учителем несколько лет. Это был странный человек. Учил он добросовестно, но был человеком крайне желчным и придирчивым. Не взлюбит, бывало, Ромен­ский какого-нибудь ученика, вечно пилит его, придирается, просто изведет. Трудно представить себе, как это вредно действовало на учеников, раздражал© их. Ни я, к которому Роменский относился доброжелательно, ни другие учени­ки не любили Роменского и были рады, когда он уехал. Кажется, его сплавил из Глухова М. Ф. Лазаренко. Мне передавали, что под конец своей жизни А. В. Ро­менский стал обнаруживать признаки ненормальности. Вероятно, зародыши такого состояния у него были еще в Глухове.


А. В. Роменского сменил Тимофей Семенович Дзюбинский. Он пробыл в Глухове год и преподавал нам русский язык в третьем классе, а затем перешел в Кутаисскую гимназию. Т. С. Дзюбинский, если не ошибаюсь, был сыном свя­щенника и окончил нежинский историко-филологический факультет, кажется, раньше, до Глухова, он не был нигде учителем, хотя с виду ему можно было дать лет тридцать. Среднего роста, плотный с небольшим уже брюшком, не портя­щим, однако ж, фигуры, со слегка вьющимися золотистыми волосами и золоти­стой бородкой, раздвоенной надвое, Т. С. Дзюбинский имел наружность доволь­но солидную и был заметен среди учителей глуховской прогимназии. Но не од­на наружность делала его заметным. Приехав в Глухов, он обнаружил несомнен­но и педагогический дар. У него сразу установились хорошие доверчивые отно­шения, и мы его полюбили. Его уроки сделались особенно приятными, мы их ждали и хорошо работали. При нем я обнаружил свое хорошее знание русско­го языка и стал получать по диктовке русской пять с плюсом. Памятен мне один факт, свидетельствующий о педагогическом таланте Т. С. Дзюбинского. В пер­вых двух классах гимназии я был очень скромным застенчивым мальчиком, но в третьем классе у меня стала развиваться резвость, шаловливость и смешли­вость. Иногда какой-нибудь пустой факт заставлял меня смеяться до упаду. Не­редко смеялся я один, читая книгу, и не мог удержаться от смеха. Однажды на уроке вызвал меня Т. С. Дзюбинский и заставил читать по хрестоматии П. Басистова отрывок: «Утро» — из «Детства и отрочества» Л. Н. Толстого. Толь­ко что я начал читать, как Карл Иванович с очками на носу и с книгой в руке начал бить хлопушкой мух, перед моими глазами встал живой образ Карла Ивановича в смешном виде, и я расхохотался и не мог удержаться, не мог оста­новиться и продолжать чтение. Т. С. Дзюбинский посадил меня на место, заста­вил читать другого ученика, а мне дал успокоиться и затем вызвал снова. После этого другую статью я уже прочитал спокойно. Меня тогда же поразило, и я бы сказал, тронуло такое бережное отношение ко мне, которое свидетельствует о большом педагогическом такте учителя.


Когда мы вернулись с каникул, перейдя в IV кл., то с грустью узнали, что Т. С. Дзюбинского уже нет в гимназии. Дождались мы мая. Третьего мая в день Тимофея были именины Т. С. Дзюбинского. Мы целым классом послали ему в Кутаис поздравительную телеграмму с днем ангела. Ответ пришел на мое имя и очень тронул всех нас: «Спасибо вам, мои юные друзья, за вашу дорогую обо мне память». Затем время отдалило нас. Я потерял Т. С. Дзюбинского из виду, но память о нем как учителе никогда не исчезала, и при встрече со старыми то­варищами по глуховской прогимназии не один раз вспоминали мы среди дру­гих учителей добрым словом Т. С. Дзюбинского.


[24.08.1924]. Преподаватель латинского языка Ефим Алексеевич Каллистов был добрый человек, но посредственный учитель, не выдававшийся ни умом, ни знаниями. Каллистов был воспитанником петербургского историко-филологиче­ского института. Приехавши в Глухов молодым человеком, он остался в нем це­лую жизнь. Впоследствии по преобразовании глуховской прогимназии в полную гимназию он был даже инспектором гимназии, вероятно, как старший по служ­бе. [25.08.1924]. Умер он еще не старым человеком, лет за пятьдесят от чахот­ки. Каллистов не умел возбудить интереса к своему предмету. Переводили мы, напр., в III классе из Корнелия Непота биографию Мильтиада. К изданию была приложена довольно значительная статья о Корнелии Непоте, об осадных орудиях у римлян со множеством рисунков. Каллистов не познакомил нас ни со временем, в которое жил К. Непот, ни с биографией его, ни разу не восполь­зовался рисунками. Мы просто, и я бы сказал бессмысленно, переводили текст и разбирали грамматические его формы. Ни разу Каллистов не спросил расска­зать переведенное, и я уверен, что никто из нас и не мог бы этого сделать. Мы готовили к уроку 5—10 строчек, не стараясь связать их по смыслу с предыду­щим. Так было и с Юлием Цезарем, и «заговором Катилины» Саллюстия, и наконец со второй книгою «Метаморфоз» Овидия. С грамматикой дело обсто­яло еще хуже. Плохо ли знал ее Каллистов или просто ленился тщательно под­готовиться к урокам, но только он, делая грамматические объяснения, держал перед собою открытым такого Левиафана, как учебник Ходобая, по которому мы проходили латинскую грамматику в VI классе гимназии. Объяснения Каллистова порой, как, напр., об ut finalе, были простым чтением Ходобая. При таком преподавании мы были неважными латинистами, хотя письменные рабо­та (ех{:етрога1е) выполняли сравнительно хорошо. Часто, впрочем, мы их спи­сывали, т. к. Каллистов задавал их, выбирая только из определенных авторов. У некоторых учеников развивался просто-таки собачий нюх по части отыскивания текстов «экстемпоралей». Особенно этой способностью отличался Дема Спановский, впоследствии известный в Глухове доктор. Один раз с классом на этой почве случился большой скандал. Продиктован был русский текст, Спановскии быстро нашел латинский, но неправильно определил конец его, так что списавшие хотя и понаделали умышленно ошибок, чтобы скрыть списывание, но об­наружили его тем, что написали больше, чем позволял русский текст. Каллистов поставил всем по единице, кроме трех, кажется, человек, не списавших. В чис­ле их был и я.


Способ преподавания латинского языка, который применял Каллистов, не был свойствен только ему одному. Другие учителя шли тем же путем, проявляя то больше, то меньше самостоятельности и оригинальности в объяснениях по грамматике. Что же касается переводов, то здесь царил тот же шаблон, кото­рый мы видели у Каллистова.


Греческий язык преподавало два учителя: Григорий Васильевич Малеванский и Анастасий Маркович Антониадис. Малеванский был раньше священником и профессором Киевской Духовной Академии, в то же время он преподавал и в Киевском институте благородных девиц. По смерти своей жены Г. В. Малеван­ский влюбился в классную даму института, снял сан и женился на ней. Не имея права после этою оставаться в Киеве, а тем более профессором Духовной Ака­демии, Г. В. Малеванский получил место учителя греческого языка в Глуховской прогимназии. Я был, кажется, в третьем классе, когда он приехал к нам. [27.08.1924]. В дымчатых золотых очках, довольно полный, с большой русой бо­родой и задумчивыми глазами, он сразу же произвел на нас сильное впечатле­ние как профессор. Но это же сразу поставило его очень далеко от нас. Мале­ванский являлся нам каким-то посторонним человеком. Он приходил, давал урок, уходил, и мы сразу же забывали о нем. На его уроках не шалили, но не обнаруживали рвения к предмету, который он преподавал, к греческому языку. Отметки он ставил скупо, и ему приписывали банальную фразу: один Бог знает на пять, апостолы — на четыре, он, Малеванский, — на три, а ученики более чем на два знать не могут. Я думаю, он этой фразы никому не говорил, а про­сто ему приписывали слова, которые строгим учителям приписывали в каждой почти гимназии. Малеванский действительно редко ставил за письменные отве­ты удовлетворительную отметку. Высшей отметкой у него обыкновенно бывало 2+ или 3-. Преподаватель он был плохой, шаблонный. Объяснял он скучно и маловразумительно. Переводили мы с ним в IV классе Анабазис Ксенофонта, но он не дал нам понятия, как и Каллистов, ни о Ксенофонте, ни о персах, ни об их взаимоотношениях с греками и т.д. Никогда он не спрашивал у нас связ­ного рассказа того, что мы перевели, и я уверен, никто у нас и не мог бы его дать. Так как мы переводили только отрывки, не заботясь о внутренней связи, и обращали исключительное внимание на грамматический разбор.


Но все-таки, повторяю, Г. В. Малеванский как профессор высоко стоял в на­ших глазах. Особенно он возвысился и произвел на нас сильное впечатление, когда сказал речь над гробом гимназического врача Николая Герасимовича Хоменко.


Мы, гимназисты, очень любили Хоменко и когда встречали его в гимназии, и когда он приходил к больному на квартиру. Он был большой шутник, умел обращаться с детьми, и дети это чувствовали. Н. Г. Хоменко был глуховским уроженцем и пользовался большою популярностью и как врач, и как общест­венный деятель. Заболел он неожиданно и через несколько дней внезапно умер. Похороны его приняли грандиозный для Глухова характер. Большой Глуховский собор был полон и не мог вместить всех. Во время панихиды, после речей свя­щенников, тихих шаблонных, не производивших впечатления, выступил Г. В. Малеванский. Его речь была построена по типу духовного красноречия, но сказана громким голосом, воодушевленно, с волнением и тою искренностью, которая не вызывала сомнений, а диктовалась дружескими личными отношени­ям и Г. В. Малеванского к Н. Г. Хоменку — она произвела большое впечатление на всех, и на меня, тогда ученика третьего класса. После Малеванского никто не выступал с речами. Мы оглядывались по сторонам и ожидали речи директо­ра, но М. Ф. Лазаренко не был оратором, обладал очень тихим голосом и речи сказать, конечно, не мог. Речь Малеванского поэтому осталась последним отзву­ком, засела в моей памяти и до сих пор звучит там.

 

 

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18